Учебник был еще совсем новым и назывался длинно и скучно: «История СССР для четвертого класса средней школы». В самом начале учебника была картинка: сутулый питекантроп с бессмысленным лицом стоял на полусогнутых ногах, держа суковатую дубинку в несуразно длинной руке. Было ясно, что хотя питекантроп и не являлся советским гражданином, он тем не менее олицетворял довольно значительный период в истории нашей великой родины.
Зато следующая иллюстрация в учебнике была красива, как конфетный фантик: это была репродукция «Трех богатырей». Богатыри прочно сидели на своих упитанных тяжеловозах, и лица их были полны спокойной сытости, словно это они только что съели питекантропа с первой картинки. Текст косвенно подтверждал такую возможность, сообщая: «Наши предки, славяне, были неприхотливы в еде».
Я знал, конечно, что, строго говоря, славяне моими предками не были, но воспринимал это обстоятельство как мелкую случайность, вроде аккуратно исправленной описки в диктанте — не ошибки, а именно описки. Поэтому известие о неприхотливости славянских вкусов наполнило меня чувством вины. В отличие от наших предков, славян, я был невероятно прихотлив в еде. Я терпеть не мог макарон, но обожал куриные шкварки с жареным луком и крутыми яйцами.
Представить себе Илью Муромца или Добрыню Никитича капризно канючащими «Опять макароны! Не буду!» было невозможно. Даже Алеша Попович, несмотря на свою очевидную незрелость, вряд ли унизил бы себя столь неподобающей юному богатырю разборчивостью. Воображение рисовало мне былинную трапезу: ничем не выдавая своего неудовольствия, богатыри с суровыми, невыразительными лицами, словно профессиональные шулера за покерным столом, уминают горы сухих, пересоленных, недоваренных макаронных изделий разных сортов, приносимых время от времени в дымящихся деревянных ушатах толстой, зловредной теткой в кокошнике.
По какой-то непонятной причине, вообразить трех богатырей кушающими шкварки я был просто не в силах. Моя еще не затупленная жизнью интуиция подсказывала мне, что между богатырями и шкварками существовала некая таинственная несовместимость, но мой неразвитый интеллект не в силах был проследить связь между этой несовместимостью и отсутствием славянских генов в моей ДНК — да и про ДНК-то в ту пору широкой общественности мало что было известно. Так что я в конце концов доел макароны, но не как русский богатырь, а, скорее, как провинциальный актер, бесстыдно преувеличивающий эмоции, драматически демонстрируя равнодушной к моим выкрутасам маме многогранные нюансы моего отвращения к этому блюду.
Покончив с макаронами, я доучил уроки, поиграл в соседнем дворе в больницу и лег спать, а наутро отправился в школу. По дороге я обдумывал, что делать, если меня вызовут отвечать по истории: отклоняться от текста было рискованно, но ссылаться на славян как на предков было бы неправильно. Я решил не ссылаться.
Мне повезло: Любовь Петровна вызвала отвечать не меня, а Фаню Богомольник. Фаня была прилежной ученицей и зубрила все наизусть. Поэтому Любовь Петровна слушала ее вполуха, споро проверяя диктанты, написанные нами на предыдущем уроке. Перед ней были сложены две стопки тетрадных страничек. Любовь Петровна, не поднимая взгляда, брала верхнюю страничку из левой стопки, быстро ее проглядывала, иногда отчеркивая красным карандашом пойманную ошибку, ставила отметку и клала в правую стопку. Движения ее были механически точны, и обе стопки бумаги получались аккуратными, словно сложенными из кирпичей.
Я следил за ее работой, безуспешно пытаясь угадать, когда в ее руках окажется мой диктант. Иногда я представлял себя на ее месте. Вот я держу в руках работу круглого отличника. Ага! Ошибка! Еще одна! Нет, не видать бедняге пятерки в четверти. То-то будет переживаний! Да и родители ведь не похвалят его за такое. Тут мне неизбежно становилось жаль воображаемого отличника и его долгой, безупречной карьеры, легко разрушенной небрежным росчерком моего пера. Жалела ли нас Любовь Петровна? Трудно сказать. Лицо ее в процессе работы оставалось непроницаемо бесстрастным, какое бывает у человека, когда он лузгает семечки. Она казалась мне непостижимой и безгранично могущественной, словно начальник ОВИРа, решающий, кто поедет, а кто останется, и не у кого спросить, за что. Хотя, если честно, то насчет ОВИРа я, конечно, загнул. До Шестидневной войны оставалось еще лет десять, никто никуда еще не ехал, и начальники ОВИРов были ничуть не могущественней других совслужащих аналогичного ранга.
Фаня между тем воспроизводила выученный материал без малейших усилий, словно скользя на санках с пологой горы. Но когда она доехала до неприхотливости славянских вкусов, Любовь Петровна на мгновение подняла взгляд от диктантов и мягко ее поправила:
— Славяне — не ваши предки.
Фаня остановилась, недоуменно глядя на учительницу. Она знала, что сказала все правильно, по учебнику, и не понимала, ни в чем состояла ее ошибка, ни как ее исправить. Возникла тоскливая пауза, и Любовь Петровна, успевшая вернуться к диктантам, заметила ее не сразу, а когда заметила, то, не поднимая глаз, велела Фане продолжать. Но Фаня пребывала в растерянности: ошибку следовало исправить, а она не знала, как. Продолжить со следующего предложения она не могла: это означало бы, что ошибка так и останется неисправленной. И бедная Фаня в отчаянии стала повторять урок с самого начала. По мере приближения к роковой фразе, Фанин голос звучал все тише и неувереннее. Наконец она пролепетала еле слышно:
— Наши предки... — и замерла, испуганно глядя на учительницу.
— Продолжай, — негромко сказала Любовь Петровна.
— ...славяне... — промямлила Фаня и снова остановилась.
— Продолжай, — повторила Любовь Петровна, на этот раз с оттенком нетерпения в голосе.
И Фаня, поборов страх, заскользила в своих саночках дальше. Когда она добралась до середины, Любовь Петровна прервала ее:
— Садись, пять, — и вызвала кого-то другого досказывать остаток урока. Фаня с облегчением села на место.
А я думал про длинный, с ладонь, пронизанный венами, как сухая земля еще живыми корнями, шрам, что остался у папы с войны, про дедушку, которого я никогда не видел, потому что он пошел на ту войну добровольцем и не вернулся, и спрашивал себя, смогу ли я хоть что-нибудь сделать, чтобы неприхотливые в общем-то славяне согласились считать себя нашими предками.